Бумага, испорченная сыростью, шершавая и бугристая. Обычные листы напоминают зимнее поле, эти — осеннее, невозделанное. И строчим взбираются на бугры, как пешеходные тропки, усталые буквы бредут кое-как, вразвалку, линяют, тонут, расплываются в голубых лужах. Ким с трудом разбирает первые слова:

«Суд идет».

— Судебный отчет! Ты же говорила — исповедь.

Узкая рука с изящными тонкими пальцами подвигает перевод.

— Ты читай, читай! Это форма такая. Человек отчитывается перед совестью.

Суд идет!

Судья в волнистом парике торжественно занимает место за столом, берет в руки колокольчик, откашливается. Он волнуется: в первый раз в жизни он ведет процесс, и судьба подсудимого касается его лично. Но он дал клятву быть объективным и справедливым, этот судья, по фамилии Селдом.

Перебирает свои заметки прокурор, готовя речь, строгую и обоснованную. Он преисполнен достоинства и намерен не поддаваться жалости. Прокурор гордится своей твердостью, как ветеринар на карантинном кордоне, как сержант, проверяющий чистку оружия, как отец, решивший высечь ребенка. Фамилия прокурора — Селдом.

Свидетели за дверью: свидетели всегда бывают за кулисами. Подсудимый, пристыженный, с жалкой улыбкой на лице, оглядывается в поисках сочувствия.

Ему подмигивает бодрячок — защитник Селдом. Увы, бодрость его наигранная. В душе он думает, что следовало отказаться от защиты.

Судья. Подсудимый, встаньте! Ваше имя? Возраст? Семейное положение? Местожительство? Род занятий? Вероисповедание?

Селдом. Селдом Ричард, 32 года, холост, родился в Британском содружестве, проживаю на секретной базе без номера и адреса, по образованию математик, принадлежу к англиканской церкви формально, в сущности, неверующий.

Судья. Подойдите к присяге, подсудимый.

Селдом. Я, Селдом Ричард, обязуюсь говорить правду, и только правду. Клянусь ничего не скрывать от суда, не выгораживать себя, не выискивать смягчающих обстоятельств, не сваливать вину на других.

(Вот в такой странной форме, подсказанной, вероятно, многочисленными процессами проворовавшихся служащих базы, написана была исповедь, найденная в смерзшемся матраце. Подсудимый — Селдом, судья — тоже Селдом, прокурор — угрызения совести Селдома, защитник — животный страх, жажда жизни, трусливое самооправдание).

Судья. Подсудимый Селдом, вы обвиняетесь в покушении на уничтожение целых народов, а возможно и всего человечества, путем распространения предложенной вами бациллы скоротечной старости. Признаете ли вы себя виновным?

Селдом. Да, признаю.

Судья. Считаете нужным сделать заявление о смягчающих обстоятельствах?

Селдом. Нет, не считаю.

Защитник. Разрешите мне, ваша честь. У моего подзащитного были прекрасные намерения. Проблемой старости он начал заниматься для того, чтобы победить старость, чтобы все люди, дожив до седых волос, могли бы возвращаться к юности и повторять это многократно, жить сто лет и тысячу, даже не одну тысячу. Подарить жизнь — что может быть щедрее, гуманнее, благороднее?

Прокурор. Благими намерениями дорога в ад вымощена. В голове прекраснодушные мечты, а на деле совершенное преступление.

Защитник. Я прошу цитировать мои выражения точно. Я сказал «намерения», а не «мечты». Мой подзащитный не просто мечтал, он искал пути к победе над старостью. Селдом, ознакомьте суд с вашей работой. Я не берусь пересказывать ее специальное содержание, поскольку здесь могут воспользоваться (сердитый взгляд на прокурора) терминологической неточностью. Пожалуйста, изложите сами, по возможности коротко и понятно.

Селдом. Вот как я рассуждал; чтобы бороться со старостью, прежде всего надо понять ее причину. С детства я слышал: «Так устроил бог, против бога не пойдешь». Потом читал: «Таков закон природы, его не отменишь». А в чем закон? Обычно объяснялось так: существует естественный предел — около ста пятидесяти лет. Нервная городская жизнь сокращает срок существования, только поэтому никто из нас до ста пятидесяти не доживает. И подкреплялось это таким рассуждением: кошка растет шестую часть своей жизни, пять шестых бывает взрослой. А человек растет двадцать пять лет; помножим двадцать пять на шесть. Сколько природа отпустила нам?

Точка зрения приятная и обнадеживающая. У каждого запас лет на восемьдесят. Только беги из проклятых городов на чистый воздух, и жизнь удвоится сама собой. Честно говоря, и я принимал эти рассуждения не задумываясь, пока мой отец, сельский врач, не умер в возрасте шестидесяти шести.

А когда я задумался, вся наивность этого кошачьего расчета бросилась мне в глаза.

В самом деле: с каких это пор предел считается нормой? И почему отношение 1:6 — непреложный закон природы? Почему оно должно быть одинаковым у человека и у кошки? У других животных оно иное: 1:3 у овцы, 1:10 у слона, 1:50 у попугая или у сокола. Давайте возьмем за основу сокола. Помножим двадцать пять на пятьдесят, получим тысячу лет. Заманчиво…

Я стал читать специальные книги и узнал, что есть двести мнений о причинах старости. Двести — это, значит, ни одного окончательного. Двести школ спорили, легко опровергая друг друга. Оказывается, такая волнующая, животрепещущая, казалось бы, всем необходимая проблема, не разрешена. И мне захотелось поломать себе голову над ней.

Прокурор. Вы не находите, что это нескромно, Селдом? Насколько я помню, вы не биолог?

Селдом. Я математик по образованию, занимался вычислительными машинами. Позже мне помогли мои специальные знания. Но продолжаю. Дело было в 1959 году. Называю дату, потому что она имеет значение. В тот год отмечалось стопятидесятилетие со дня рождения Дарвина, величайшего из теоретиков биологии.

Дарвин жил в Англии. Сам он был человек болезненный, с повышенной чувствительностью, тихий, вдумчивый, с умеренными взглядами, довольно обеспеченный сельский помещик. Но в теории его была взрывчатая сила — антиправительственная и антирелигиозная. Ведь до Дарвина служители всех религий тысячелетиями твердили в своих проповедях: «Вот как целесообразно устроен каждый жучок, каждый листок, мурашки, букашки, былинки, травинки! Во всем видна премудрость бога-творца».

Дарвин первый дал объяснение этой премудрой целесообразности. Оказывается, в борьбе за существование только премудрое способно уцелеть. Все нецелесообразное гибнет, вымирает.

Мысль о вымирании нецелесообразного, намекавшая на то, что и капитализм умрет за нецелесообразностью, была очень неприятна господам во все века. В XIX веке о Дарвине писали с ненавистью и яростью, в XX-с кислой миной, дескать, давно устарей и превзойден, не заслуживает внимания. И у меня, человека постороннего, сложилось впечатление, что Дарвин, Кювье, Линней и прочие Аристотели — это уважаемые предки, которых надо чтить, а читать незачем.

Но юбилей есть юбилей, и слава — реклама, и Дарвин, какой ни на есть, все же соотечественник, знаменитый на весь мир. В дни юбилея появились статьи, лекции, книги о Дарвине. Лишь тогда я познакомился как следует с его учением.

В ту пору я уже думал о старости и сроках жизни. Естественно, мне пришло в голову: «А может, и срок жизни у животных целесообразный?»

Это было как озарение. Дальше все начало наслаиваться, объясняться, сходиться.

Какой срок считать целесообразным? — рассуждал я. — Видимо, не слишком маленький. Животное должно оставить хотя бы двух уцелевших детенышей. Иначе вид пойдет на убыль и вымрет.

И сразу же объясняется различие между кошкой и человеком. Кошка не способна долго кормить котят, не умеет добывать вдоволь пищи, раньше бросает их на произвол судьбы, вот они и гибнут почти все. Два выживут из ста. Кошка должна успеть наплодить сотню, ей нужно долго быть взрослой… Человек же, даже первобытный, куда совершеннее кошки, он лучше обеспечивал своих детенышей, дольше хранил их и кормил, у него и выживаемость была выше — вырастало примерно двое из десяти. Ему, человеку, ни к чему была долгая зрелость, он за счет зрелости удлинил детство.